Поиск
  • Вероника Кулагина

Бродский/Барышников


Именно так, через косую черту, имена двух друзей и название спектакля в постановке Алвиса Херманиса с Михаилом Барышниковым и Иосифом Бродским, «вышедшим в бесконечность», в главных ролях. Став событием, для кого-то модным, для кого-то историческим, постановка собирала и будет собирать (спектакль обещают сделать репертуарным) в декадансных, слегка обшарпанных, но замаскированных резными картонными ширмами, стенах Нового рижского театра самую разную публику. Конечно, не только рижан. Из России «с любовью», которая вот она, за каких-то пять сотен километров, приехали все, кто смог себе позволить покупку билета (на сайте театра они исчезли в первые же секунды) и путешествие в Европу.

Идея спектакля принадлежит Херманису. «И я ему поверил» − говорит Барышников в интервью, поэтому выбор стихов остался за режиссером. Рефреном в них звучало «смерть, старость, морг». Херманис предпочел сконцентрироваться на трагическом ракурсе ироничного (со всеми его «канаю»), насмешливого, любившего, всегда желавшего «только жить, только жить» Бродского. У Херманиса поэт математически точный, исследующий местоположение предмета в пространстве, воспевающий «апофеоз частиц», преследуемый смертью, как бабочка, что «живет лишь сутки».

Режиссер говорит в интервью, что постановка — возвращение Барышникова на родину. Танцовщик возражает: «Я Латвию не считаю своей родиной. Но здесь кладбище. Могила матери». Спектакль как «возвращение к другу» − настаивает Херманис. Но расставались ли они? Когда Барышников выходит на сцену, садится и начинает сначала шепотом произносить заветные строчки, возникает ощущение, что его с Бродским диалог не прекращался. Барышников читает прекрасно! Смысл произносимого не растворяется в эмоциях. Так читал свои стихи только сам Бродский, как молитву, страстно, но точно и ясно. И его голос возник в спектакле. Сначала им стал Барышников − точно копируя грассирующее, «в нос», звучание, он начал: «Я входил вместо дикого зверя в клетку», а закончил уже сам Бродский, включился бобинный магнитофон: «Но пока мне рот не забили глиной, из него раздаваться будет лишь благодарность».

Стеклянная конструкция посреди сцены то впускает, то выпускает из себя танцовщика-актера-чтеца. Вот он внутри нее дышит на стекло и выводит на двух языках, английском и русском, букву «b-б». «Навсегда расстаемся с тобой, дружок, / Нарисуй на бумаге простой кружок. / Это буду я: ничего внутри. / Посмотри на него − и потом сотри». Стирать не приходилось, кружок истаивал сам собой, но оставался Барышников. Вот он, словно удерживая между пальцев трепещущую бабочку, кружит внутри куба, сам как бабочка, пойманная в банку: «Сказать, что ты мертва? / Но ты жила лишь сутки». Вот его «тело, застыв, продлевает стул. / Выглядит, как кентавр». Вот он корчится, сидя на стуле, растягивает рот в мучительной то ли улыбке, то ли крике: «Заглянем в лицо трагедии. Увидим ее морщины, / ее горбоносый профиль, подбородок мужчины».

Старость для танцовщика – это немота тела, его тишина. Но, перефразируя Бродского, тишина − форма продолжения звука. И тело Барышникова, с закатанными до колена штанами и голым торсом, – звучит! Звучит даже тогда, когда он просто ходит, просто сидит, просто поправляет очки. В его движениях, как в движениях кошки, которых так любил поэт, нет ничего некрасивого. «Старение! / Здравствуй, мое старение! / Крови медленное струение. / Некогда стройное ног строение / мучает зрение». Это не про него. Тело все так же идеально пропорционально, в нем ни грамма лишнего веса, а строение ног все так же безукоризненно. Когда к этому на поклонах прибавилась улыбка, стало ясно, что в Барышникове все тот же свет, озорство, обаяние. Его тело – инструмент, подобный скрипке Страдивари, ведь про нее и в голову никому не придет сказать, что она старая.

Еще одна магистральная тема спектакля – тема покинутой Родины. Решение Бродского не возвращаться не могло и как друга, и как человека эмоционального, актера, не затронуть Барышникова.

Говорят, это табу при разговоре с ним. Однако в спектакле, по воле режиссера, танцовщик говорил об этом. «То − ветер, / как блудный сын, вернулся в отчий дом / и сразу получил все письма». И хоть из статьи в статью о Барышникове передается его, ставшее легендой раньше срока: «Нет, не вернусь», спектакль оставил впечатление неокончательности этого решения.

Финал – оптимистическое прощание: «Прощай, позабудь и не обессудь. / А письма сожги, как мост. / Да будет мужественным твой путь, да будет он прям и прост. / Да будет во мгле для тебя гореть звёздная мишура, / да будет надежда ладони греть у твоего костра. / Да будут метели, снега, дожди и бешеный рёв огня, / да будет удач у тебя впереди больше, чем у меня. / Да будет могуч и прекрасен бой, гремящий в твоей груди. / Я счастлив за тех, которым с тобой, может быть, по пути».

Сам же спектакль – священнодействие, общение двух друзей через пространство и время, на которое были допущены зрители. «Со смертью не все кончается» – Бродский знал это лучше других. И что разделяет двух друзей? Лишь черта между фамилиями.

Просмотров: 60Комментариев: 0

Недавние посты

Смотреть все